http://polemical.narod.ru/01.htm

 

 

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ

 

ДВОЙНОЙ УДАР

 

В защиту художественного перевода... от Маршака и Чуковского

 

Весной 1964 года я однажды увидел на книжном развале переводы из Бернса, и, полистав, обнаружил, что переводчик – не Маршак, а неизвестный мне Виктор Федотов. Я удивился и купил недорогую книжку в мягкой обложке; переводы оказались неплохими, а многие из них даже выигрывали по сравнению с маршаковскими.

Я тогда учился писать и делал это с помощью коротких рецензий в 1,5 – 2 странички: платили за них мало, но они заставляли писать сжато и дисциплинировали стиль. К этому моменту я уже опубликовался в «Литературной газете», в «Юности» и в «Знамени», и мне очень хотелось напечататься в «Новом мире», к которому я относился с понятным по тем временам почтением.

Я написал небольшую рецензию, где похвалил переводы Федотова, и понес ее в «Новый мир», считая, что там к ней должны отнестись с интересом:

 

НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ ИЗ БЕРНСА

 

Р.Бернс, «Песни и стихи». Перевод с английского

В.Федотова. М., «Советская Россия», 1963.

 

Что заставляет переводчика переводить того или иного поэта? Как правило, от читателя скрыты тайные движения души, благодаря которым одни любят и переводят Шекспира, другие – Р.Бернса, третьи – и того, и другого. Но, пожалуй, самым общим, бесспорным условием целесообразности перевода является современность переводимого поэта:

 

Пахать нетрудно по стерне,

И залежь – не беда.

Но тот, кто слаб на целине,

Не годен никуда.

 

 

Не правда ли, достаточно актуально? Ну, конечно, это всего лишь вольность, шутка, каких много у Бернса, но разве его шутки менее современны, чем его же обобщения – хотя они и столь же шуточны?

 

Хоть женский ум и легкодум

И неустойчив в бедствиях,

Храбрейший муж – раб женских душ.

Отсюда все последствия.

 

Что ж, насколько писатели истинны, настолько они и современны: именно это заставляет переводчиков снова и снова обращаться к творчеству поэтов, живших задолго до нашего времени, и дает возможность каждому времени заново открывать того или иного поэта. Таким открытием у нас и стал Бернс благодаря переводам С.Маршака, которые сделали его нашим современником. Между тем приведенные стихи Бернса – это переводы другого переводчика, Виктора Федотова.

При той широкой известности, какую получили маршаковские переводы из Бернса, новое имя переводчика под его стихами невольно встречаешь с повышенным, заведомо определенным интересом: нужна большая смелость, чтобы в этой литературной ситуации взяться за такую работу. И с тем большим удивлением обнаруживаешь, что новым переводам свойственна та же песенная легкость, та же свобода мысли, те же живость и естественность языка, какие мы знаем у Бернса и по другим переложениям:

 

Скрывает умысел ханжа

Под маской мнимой правды,

Но берегись его ножа –

Худой молвы отравы.

 

Да, как это ни удивительно, переводы Федотова действительно хороши и не уступают маршаковским, они достоверно передают интонацию этих стихов, и в них очевидна любовь к переводимому поэту – что и должно стать залогом верности сделанного молодым переводчиком выбора. Изданная им книга переводов стихов и песен Бернса дает несомненный повод поздравить читателя: любителям его поэзии сделан самый настоящий, неожиданный подарок

 

К рецензии так и отнеслись – с большим интересом. Калерия Николаевна Озерова при мне прочла мои полторы странички, не сделав никаких замечаний по поводу стиля, и стала задавать мне разные вопросы: кто я такой, где живу, какое у меня образование. Затем к ней присоединилась Ирина Павловна Архангельская, и они вдвоем стали выяснять у меня, хорошо ли я знаю английский (я учился на курсах английского языка, о чем и сказал), знаю ли я шотландский диалект (я с грустью ответил, что не знаю) и что-то еще, что мне понравилось еще меньше. Смысл их вопросов стал ясен через несколько минут, когда мне с вежливой издевкой объяснили, что я лезу с мякинным рылом в калашный ряд.

Я был так ошарашен, что, выйдя из редакции, некоторое время приходил в себя на лавочке у памятника Пушкину. Минут через 15, опомнившись и переживая сильную обиду на интеллигентно-хамское обращение, я решил выяснить, почему со мной так разговаривали, и, перейдя улицу Горького, пошел в «Знамя», к Леве Аннинскому, который работал там редактором в отделе критики.

Лева прочел рецензию, выслушал мой рассказ и, подивившись моей наивности, сказал:

– А ты чего ожидал?! Приперся в маршаковскую вотчину и думаешь, что они примут с распростертыми объятьями того, кто хвалит другого переводчика Бернса?!

В течение получаса моя литературная наивность сдала один из своих главных бастионов: объяснения Аннинского существенно изменили мое отношение прежде всего к «Новому миру». Я начал понимать, что журнал – хоть и лучший, но в нем работают обычные люди, со своими клановыми пристрастиями. Что же до Маршака, то Федотов, с которым я потом познакомился, рассказал мне, что после выхода в Архангельске его первой книжечки переводов из Бернса в 1958 году Маршак добился решения коллегии Министерства культуры РСФСР запретить областным издательствам публиковать переводы иностранной классики без согласования с министерством (под предлогом контроля за качеством). Федотову удалось обойти этот кордон в 1963 году через центральное издательство – «Советскую Россию», которое пошло на это издание скорее в пику ненавистному «Новому миру», чем из любви к Бернсу или Федотову.

Вооруженный пониманием некоторых движущих сил в советской литературе, но движимый не столько стремлением оповестить литературную общественность о новых переводах Бернса и тем самым принести пользу отечественной словесности, сколько личной обидой (каюсь, грешен, так оно и было), я, по принципу «враг моего врага – мой друг», понес рецензию в... «Октябрь». Ее взяли без звука и обещали тут же сдать в производство, но по каким-то внутриредакционным причинам она еще несколько месяцев пролежала без движения, и в тот момент, когда я уже собирался напомнить о себе, в «Новом мире» появилась рецензия Чуковского на переводы Федотова под названием «В ЗАЩИТУ БЕРНСА».

Я читал рецензию, не веря своим глазам. Дело было не в том, что Чуковский буквально разгромил книжку, а в том, что вся его рецензия была сплошной липой, наглым передергиваньем; если мое уважение к Маршаку и «Новому миру» после объяснений Аннинского дало трещину, то авторитет Чуковского я сомнению подвергать не смел, и прочитанное мною в «Новом мире» вызвало у меня шок посильнее первого.

Я опять помчался в «Знамя».

– Лева, ты посмотри, что он творит! – сказал я, тряся у него под носом номером журнала с рецензией Чуковского. – Ведь вся его рецензия – просто наглая ложь!

– А чего ты удивляешься? – улыбаясь, сказал Аннинский. – Это же обыкновенная желтая пресса!

– Как?! – сказал я. – «Новый мир"?! Чуковский?!

По своему общеобразовательному невежеству и некоторому еще не изжитому мной советскому идиотизму я никак не мог взять в толк, как Чуковский мог такое написать , а «Новый мир» – такое напечатать.

Я поехал в «Октябрь». Только что пришедший в журнал сотрудником в отдел критики Н.Сергованцев огорченно сказал, что мою рецензию они теперь напечатать не могут (как я понимаю, именно это «Новому миру» и было нужно; Чуковскому и была заказана рецензия по принципу: «начал делать, так уж делай, чтоб не встал!»), и вернул ее мне вместе с отпечатанным на редакционном бланке отредактированным (разумеется, без моего ведома) текстом. Отредактировали ее так, что впору было отказаться от публикации, даже если бы она могла состояться, но я не стал высказывать свое отношение к редакторской беспардонности: речь шла уже не об этом тексте.

Я заметил, что надо писать не рецензию, а ответ Чуковскому. Сергованцев выразил сомнение по поводу возможности аргументированно ответить Чуковскому – очень уж убедительно выглядела его рецензия, но я был здорово разозлен (как я теперь понимаю, главным образом, тем, что был слепым почитателем этих литературных «авторитетов») и настроен по-боевому.

Статья почти в печатный лист (серьезная защитная аргументация всегда занимает существенно больше места и времени, нежели голословные или надуманные обвинения) написалась только к Новому году: мне пришлось перелопатить почти все труды Чуковского, но я решил во что бы то ни стало довести дело до победного конца и добиться справедливости. Название статьи возникло естественно из названия рецензии Чуковского:

 

В ЗАЩИТУ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПЕРЕВОДА

 

В девятом номере «Нового мира» опубликована рецензия К.Чуковского на книгу переводов из Р.Бернса молодого переводчика Виктора Федотова. Сама точка зрения, с которой рассмотрены переводы Федотова, представляется мне по меньшей мере спорной, поэтому я и начну с анализа прошлогодней статьи Чуковского «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ» («Литературная газета», 12 сентября 1963 г.), в которой она сформулирована (тем, кому выделенный мелким шрифтом литературоведческий анализ статьи Чуковского будет неинтересен, советую его пропустить; при желании к нему можно будет вернуться впоследствии).

 

Добрую половину статьи занимает вопрос, имел ли право Н.Гребнев в переводе чечено-ингушской песни заменить «одно слово, одно-единственное, но очень важное слово, которое меняет все содержание песни». «Вообще говоря, у переводчика нет ни малейшего права вступать в полемику с переводимыми текстами и вносить свои коррективы, – пишет Чуковский. – Но в данном случае эта полемика, пожалуй, допустима, так как в основе произведенной Гребневым трансформации образа лежит не каприз переводчика, а вполне законное стремление к наиболее верному воссозданию подлинника».

В самой постановке вопроса есть противоречие, предопределяющее ответ: ведь совершенно очевидно, что «стремление к наиболее верному воссозданию подлинника» не имеет ничего общего с таким решением, которое «меняет все содержание песни»! В своей статье «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ ИЛИ ПРОСТО ВОЛЬНОСТЬ?» («Литературная газета», 5 октября 1963г.) Сельвинский, разбирая приведенный Чуковским пример, убедительно доказывает, что «Гребнев на подобного рода вольность права не имел», ибо «таким решением перерезал самую волнующую струну песни».

«Нужно ли говорить, что в качестве общего принципа подобный метод применять невозможно?» (К.Чуковский, «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ»)

Как на «живые свидетельства всей несостоятельности широкого применения этого метода» (здесь и далее везде курсив в цитатах мой – В.К.) Чуковский ссылается на переводы М.Старицкого, известного украинского писателя и переводчика, работавшего в конце прошлого века:

«Переводя «Сербские народные думы и песни», Старицкий встретил там такие слова о какой-то женщине, попавшей в беду: «Она запищала, как свирепая гадюка!» И заменил это сравнение таким:

Як забьется, мов зозуля сива.

 

«Зозуля» по-украински кукушка, – продолжает Чуковский. – В данном случае Старицкий несомненно руководился той вполне основательной мыслью, что хотя сравнение жалобного вопля со змеиным шипением соответствует сербским фольклорным традициям, буквальное воспроизведение этого образа вызовет в уме украинского (равно и русского) читателя другие ассоциации, совершенно несхожие с теми, какие тот же образ вызовет у серба».

Спорить с этим невозможно, но только мы согласились с Чуковским, как он делает самый неожиданный вывод: «В данном случае метод трансформации оказался губительным.» – И так же неожиданно продолжает: «Но он губителен далеко не всегда... Например, при переводе иностранных пословиц прямо-таки нельзя обойтись без применения этого метода. Встретится, например, переводчику немецкая поговорка: «Из-под дождя да под ливень». Пусть, не смущаясь, переведет ее: «Из огня да в полымя». Хотя таким образом вода превратится в огонь, смысл поговорки будет передан в точности, и стиль перевода не пострадает нисколько».

С моей точки зрения именно эту поговорку переводить так, как советует Чуковский, не следует, она уже переведена: форма перевода «из-под дождя да под ливень» имитирует поговорку «из огня да в полымя», и смысл ее совершенно ясен, а в такой форме – и свеж. Вообще же с подобным методом перевода пословиц и поговорок нельзя не согласиться, если речь идет о художественном переводе. Но тогда Чуковский опять противоречит сам себе: все приведенные им примеры трансформации, равно как и «стремление к наиболее верному воссозданию подлинника», ничего общего с вольным переводом Гребнева не имеют. Ведь Чуковский сам утверждает, что смысл, содержание поговорки «будет передано в точности», несмотря на то, что «вода превратится в огонь». Замена слов привела к сохранению содержания, а не к изменению его, как это было у Гребнева.

Точно так же все «изменения» в переводе по сравнению с подлинником сделаны Старицким для того, чтобы в каждом случае впечатлению, какое производит метафора в подлиннике, могло хоть отчасти уподобиться тому, какое она произведет в переводе.

Тот самый случай, когда «кажущееся отдаление от подлинника является максимальным приближением к нему». (К.Чуковский, «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ»)

Чуковский же считает такой метод перевода губительным, а в качестве примера того, как надо переводить, приводит перевод той же метафоры Л.Первомайским:

 

Засичала, наче змiя люта.

 

Невозможно согласиться с Чуковским и здесь: конечно, такой перевод дает представление об образном строе сербского фольклора, но в данном случае оно необходимо главным образом переводчику. У украинского же (равно как и русского) читателя не только не возникнет чувства сострадания к бедной женщине, которая «пищит, как змея», - скорее наоборот...

«Такое систематическое отклонение от подлинника значительно обесценило талантливый труд переводчика». (К.Чуковский, «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ»)

Правда, Чуковский ни словом не обмолвился о том, что метод трансформации пословиц и поговорок, примеры которого он приводит в своей статье, применим в художественном переводе. Остается предположить, что он считает необходимым переводить дословно не только сравнения и метафоры, но и пословицы и поговорки, а художественным переводом последних пользоваться только при составлении словарей.

Надо сказать, Чуковский последователен в своей противоречивости: «Мне кажется совершенно законным, – пишет он, – обычай наших словарей не калькировать иностранные народные пословицы, а отыскивать в русском фольклоре их смысловое соответствие».

Но и с этим нельзя согласиться! Прав Сельвинский, считая, что в словарях абсолютно ни к чему «навязывать англичанам русское своеобразие», прав потому, что он сам подходит к этому вопросу как переводчик, для которого словарь – пособие: «Ища в словаре перевод той или другой пословицы, я хочу узнать не только смысл, но и мир образов того народа, язык которого изучаю. Подобрать же к пословице соответствие в русской речи я могу и сам...»

Итак, вот точка зрения Чуковского: для стихов – дословный, буквальный, так сказать, филологический перевод, а для словарей – художественный; перевод – для переводчика, а словарь – для читателя. Да ведь такая точка зрения противоречит самому понятию художественного перевода и здравому смыслу!

Понадобился поток писем недоумевающих читателей в редакцию «Литературной Газеты» для того, чтобы Чуковский в своей статье «МОЙ ОТВЕТ» («Литературная газета», 29 октября 1963 г.) «более отчетливо сформулировал» высказанные ранее утверждения, а другими словами – изменил сформулированное им правило перевода пословиц и поговорок на противоположное. В связи с этим вряд ли стоило бы снова поднимать этот вопрос, считая «НЕТОЧНУЮ ТОЧНОСТЬ» случайным эпизодом, если бы не рецензия Чуковского «В ЗАЩИТУ БЕРНСА», в которой идея буквального перевода не только получила свое дальнейшее «развитие», но и явилась исходным пунктом для «критики» художественного перевода.

 

Вместе с рецензентом «раскрываю книжку где пришлось. Поэма «Святочная ночь»...» Что же пишет о ней Чуковский? – «Читаю и не верю своим глазам.» (Для тех, кто пропустил мелкий шрифт, повторяю: здесь и далее везде выделение курсивом в цитатах из Чуковского – мое. – В.К.)

Начнем с того, что «шотландские крестьяне, которых Бернс всегда воспевал с такой нежностью, представлены здесь чуть не олухами: в самую суровую зимнюю пору, когда трещат морозы и свирепствуют вьюги, эти чудаки всей оравой отправляются в засыпанные снегом поля и как ни в чем не бывало собирают там свой урожай... Нужно быть лунатиком, чтобы в декабрьскую жестокую стужу – за неделю до Нового года – выйти с серпами в обледенелое поле и жать колосистую рожь.

Но этого мало. В ту же зимнюю ночь безумцы отправляются в огород за капустой:

Собирается в полях

Народ селений ближних

Калить орехи на углях

И дергать кочерыжки

Под святки в ночь».

 

Причина такого оглупления шотландских крестьян не только в календарном несовпадении шотландского праздника Нalloween и русских святок. Чуковский прекрасно понимает, что это слово можно перевести или буквально, то есть транскрибировать его, как это делает он в своей рецензии, или соответствующим русским праздником, как это сделал Федотов. А единственный праздник, который по содержанию соответствует шотландскому Нalloween, – святки.

Добавлю только, что, к счастью для бедных «лунатиков», по кельтскому календарю (Scottland – страна скоттов; скотты – ирландские кельты, начавшие переселяться на территорию Шотландии в 5-6 вв.) Нalloween, или канун дня всех святых, приходился, как и наши святки, на конец года. Но у них год кончался отнюдь не зимою, а осенью – З1 октября. Осенью. (Чуковский почему-то забыл сообщить об этом факте читателям.) Так что этот праздник вполне соответствует русским святкам, празднику с ряжеными и гаданьями, и, в то же время, это самая пора вязать последние снопы и «дергать кочерыжки».

«От этого и произошел весь конфуз. Оказывается,» – скажем мы словами рецензента, рецензент «напрасно обидел шотландских крестьян: они совсем не такие глупцы, какими он изобразил их в своей» рецензии.

Впрочем, поэма была «обречена» с самого начала. С предисловия. Чуковский замечает, что Бернс употребил в предисловии к поэме этнографический термин charms and spells, который означает «обрядовые гаданья». «А вы, – обращается он к переводчику, – поняли этот термин как эмоциональное выражение восторга и перевели его такими словами: «прелесть (!) и очарование (!) этой ночи» – то есть увидели метафору там, где ее нет и в помине, и тем исказили истинную мысль Бернса. Не «прелесть и очарование» видел Бернс в этих суеверных обрядах, но свидетельство темноты и отсталости шотландских крестьян».

Что ж, можно было перевести и так, как предлагает Чуковский: здесь игра слов, характерная для Бернса, казалось бы, делает возможными оба перевода. Но Федотов переводил, исходя из содержания поэмы, в котором гораздо больше «прелести и очарования», нежели «темноты и отсталости шотландских крестьян». Так, чего доброго, можно заявить, что Жуковский и Пушкин, описывавшие святочные гаданья, видели в них не «прелесть и очарование», а «свидетельство темноты и отсталости» русских крестьян! А ведь Пушкин в «Евгении Онегине» совершенно недвусмысленно писал именно о святочных гаданьях:

 

Что ж? Тайну прелесть находила

И в самом ужасе она:

Так нас природа сотворила,

К противуречию склонна.

 

Столь же недвусмысленно отвечает Чуковскому в поэме и сам Бернс эпиграфом из Гольдсмита:

 

 

Пусть вкусам богачей и гордецов

Претят простые радости низов,

Милей искусства перла мнимого

Мне обаяние родимого.

 

Отсюда и подход к выражению in its rude state. Федотов совершенно справедливо связал его с началом следующей фразы: «философствующий ум...» и перевел философской категорией: «первозданность», а не буквально, как это сделал Чуковский: «отсталость».

«Педантичный буквализм неприемлем и здесь». (К.Чуковский, «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ»)

Образцом «анализа» Чуковским "малой формы" может служить разбор песни «Добровольцы Дамфриза». Чтобы читателю не подумалось, будто я возвожу на Чуковского напраслину, привожу ее целиком:

 

Нам наглый Галл грозит войной?

Будь начеку, ребята.

На море встанет флот стеной,

На берегу – солдаты.

Скорее Нисс помчится вспять

И рухнут горы наши,

Чем мы врагу уступим пядь

Отцов и дедов пашен. -

Врагу вовеки не ступать

По землям предков наших.

 

Когда к нам иноземный тать

Собрался, в эту пору,

Друзья, не время затевать

Между собою споры.

Сыны страны стране верны.

И в том мы все едины –

Чужие руки не нужны

Для внутренних починок,

Чужие руки не нужны

Для внутренних починок!

 

Наш государственный котел,

Быть может, худ, не спорю,

Но на беду себе пришел

К нам медник из-за моря.

Был куплен жизнями отцов

Котел тот, тем и славен,

И мы кощунствующих псов

На топливо отправим,

Да, мы кощунствующих псов

На топливо отправим!

 

Все, кто тирана признает,

Кто делит с ним бесчестье,

Кто трон разбойнику дает,

Будь прокляты с ним вместе:

Кто не поет «Храни царя»,

Того карают строго,

И мы поем: храни царя,

Не забывай Народа,

Да, мы поем: храня царя,

Не забывай Народа!

 

К слову «Галл» Федотов дает примечание: «Наполеон Бонапарт, собиравшийся в 1795 году высадиться в Англии».

«В подлинном тексте... Бернс призывает своих соотечественников к братскому единению с Англией перед лицом грозной опасности, – пишет Чуковский, – а в переводе он призывает шотландцев объединиться с шотландцами, хотя Бернс четырежды повторяет слова «британский», «Британия».»

Откуда Чуковский взял, что Федотов призывает шотландцев объединиться с шотландцами?! Ведь это, мягко говоря, нехорошо – обманывать читателя, пользуясь тем, что тот не видит текста: в тексте-то речь идет о ремонте государственного котла, которым могла быть только Британия!

А еще возмущает Чуковского в этом стихотворении то, что шотландцы «распевают в своей родной Каледонии русский ура-патриотический гимн» «Боже, царя храни!» В упреке Чуковского, как обычно, содержится и ответ на него. Ведь для шотландцев английский гимн «God, save the King!» («Боже, храни короля!) был не менее «ура-патриотическим», чем для Чуковского – «Боже, царя храни!» (Отсюда и последние строчки песни: «Да, мы поем: храня царя, не забывай Народа!» Реакция Чуковского на «Боже, царя храни!» лишний раз доказывает, что содержание песни передано удачно и использование слова «царь» в таком контексте вполне оправдано – тем более что "русский ура-патриотический гимн» «Боже, царя храни!» является переводом английского гимна «God, save the King!»

Во всех остальных случаях в книге Федотов переводит «король», так как это слово давно обрусело и имеет такие же права гражданства в русском языке, как и слово «царь». Но дело здесь не в одном этом слове. На протяжении всей книги Чуковского раздражает, что «переводчик... заставляет шотландцев выражаться на таком диалекте: «доля-долюшка», «судьбинушка», «ноченька», «парнишка», «тятенька», «девчата» и даже вводит в Шотландии российские наши дензнаки: здесь у него есть и «пятак», и «копейка», и «копеечка», и даже «целковый»...»

Если дело не в том, что Чуковский возражает против использования уменьшительных суффиксов в переводе, потому что их нет в английском языке, то остается предположить, что он изо всех сил старается довести до логического завершения идею буквального перевода (не только сравнения, метафоры, но и слова Чуковский требует переводить буквально!), лишая перевод остатков поэтического содержания! В самом деле, что станет с поэзией Бернса, поэта народного в самом популярном смысле этого слова и часто употреблявшего в стихах поговорки, речения, народные словечки, если мы будем переводить их буквально?

Так что напрасно Чуковский сетует на «российские наши дензнаки». Такая мелочность тем более не оправдана, что во всех случаях, когда Федотов пользуется в переводе русскими деньгами, это связано с применением русского речения или русской поговорки; например, не просто «пятак», «копейка», «копеечка», как «цитирует» Чуковский, а «пятак-другой», «встать в копейку», «встал в копеечку» и т.д.

«Точный перевод отнюдь не означает дословный перевод». (К.Чуковский, «НЕТОЧНАЯ ТОЧНОСТЬ»).

Да и переводом ли называется то, чего ждет Чуковский от переводчика? Он, например, обвиняет Федотова (а в чем он только не обвиняет его!) в том, что рифмы у него не всегда соответствуют «строгому чекану» рифм Бернса, такому как, скажем, в «Медном всаднике» или в «Евгении Онегине». «Конечно, – пишет Чуковский, – переводчик в оправдание своих неряшливых и вялых рифмоидов может сказать, что это самоновейшие рифмы, но ведь Бернс жил в ХVШ веке, и те стихи, о которых я сейчас говорю, построены на пушкински точных созвучиях».

Чуковский не может не знать, что рифмы у Бернса не всегда соответствуют тому «строгому чекану», которого он требует от переводчика. Отчасти и поэтому Байрон отмечал, что будь Бернс не крестьянином, а аристократом, его творчество отличалось бы «большей полировкой – меньшей силой, стихов могло быть столько же, но не было бы бессмертия».

Однако вдумаемся в слова Чуковского. Если встать на его точку зрения и попытаться быть последовательным, то при переводе стихов Бернса нужно не только пользоваться рифмами пушкинского времени, но и проверять правомерность употребления каждого слова в переводе по «Пушкинскому словарю»? А Шекспира, не переводить ли нам с употреблением и старославянских оборотов? То, чего ждет Чуковский от переводчика, имеет вполне определенное название: стилизация.

Только требование стилизации могло заставить Чуковского искать косноязычие в строчках:

 

Приоткрывало ножку смело.

А платье из шотландки серой

Но что за ножка! Джин лишь смела б…

 

Если последняя строчка не дает стиху той «текучести», какой ждет от него Чуковский, то это еще не значит, что она косноязычна. И что это такое – текучесть, и зачем она понадобилась Чуковскому в поэме «Видение», из которой взяты эти строчки? Может быть, критику не хватает в переводе воды? Стоит ли предъявлять переводчику столь субъективное требование?

Раздражают Чуковского и «каламбуры» Федотова; но сочетание «смело» и «смела б» – вообще не каламбур, это омонимическая рифма, как сочетание «крушина» и «крушилась» – рифма корневая, и я не вижу никакой «гигантской безвкусицы» в применении их Федотовым:

 

Среди ракит, среди ракит,

Среди ракит в тени крушины

Шнурок девчонкой позабыт,

Ах, как она о том крушилась.

 

Сошлемся на примечание Вальтера Скотта, приведенное переводчиком в книге: «Шнурок, или лента, которой шотландская девушка повязывала волосы, имел эмблематическое значение и свидетельствовал о ее девичестве. Он заменялся кикой или кокошником, когда девушка выходила замуж. Но если девица имела несчастье потерять право называться девушкой, не приобретя такового на звание супруги, ей не позволялось ни пользоваться таким шнурком, ни покрывать голову убором замужней женщины».

Федотов сумел поэтично передать двусмысленность текста и состояние «девчонки», и, пожалуй, именно там, где стихотворение вызывает возмущенный упрек Чуковского, проявились такт и вкус переводчика!

Столь же «обоснованно» Чуковский упрекает Федотова и в том, что он «на протяжении всей книги смешивает реалии русского быта с реалиями быта шотландского. Наряду с «парнишками» и «тятеньками» у него есть и «волынки», и «пледы», и «феи», и «Стюарты»...»

Любопытно, что упрек этот можно в той же мере адресовать и переводам Маршака, у которого наряду с «лордами», «пресвитерами», «священниками», «шиллингами» и «пенсами» встречаются и «попы», и «помещики», и «грош», и даже «червонец». Мало того, подобное смешение можно наблюдать у Маршака на соседних строчках, что, на мой взгляд, рискованней:

 

Мельник, пыльный мельник

Мелет нашу рожь.

Он истратил шиллинг,

Заработал грош.

 

Однако, возвращаясь к рецензии Чуковского, нужно отметить, что и этот аргумент не случаен. Делая вид, что он защищает художественный перевод, и не имея возможности обвинить Федотова в буквализме, Чуковский сам обвиняет его в... стилизации, понимаемой им своеобразно. Отсюда и «диалект», на котором «заставляет выражаться шотландцев» рецензент, и упреки в преобразовании «Шотландии в Рязанскую или Псковскую губернию» и т.д.

Разберемся во всем по порядку. Во-первых, с каких это пор «парнишки», «тятеньки» и «феи» стали реалиями быта?! Во-вторых, «парнишка», «доля-долюшка», «судьбинушка», «девчата» и т.д. – это не диалект, поскольку это язык России, а не какой-либо отдельной губернии. Вот сам Бернс действительно писал на шотландском диалекте...

Что же касается «иноплеменных» слов, таких как «волынка», «фея», «плед», то, конечно, для какой-то абстрактной поэтической «системы» может и не стоило бы их смешивать с русскими «парнишками» и «девчатами», но слово «волынка», например, стало настолько русским, что от него образованы речения: «тянуть волынку», «волынить» (в смысле: что-либо скучно и долго говорить или делать). Относительно употребления слово «фея», которое существует в русском языке наряду со словом «волшебница», и слова «плед», которое точно нельзя перевести ни словом «одеяло», ни словом «платок», могу только повторить: «Нужно быть беспросветным ханжой, чтобы требовать изгнания подобных синонимов, которые обогащают наш язык, тем более, что у этих синонимов, как бывает почти постоянно, очень разные смысловые оттенки.» (К.Чуковский, «ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ»)

Похоже, когда это требуется Чуковскому для его целей, он забывает и о своих словах, и об этике, и о пушкинской эстетике. «Если какое-нибудь слово выходит за пределы правильной ритмической схемы, – пишет он о Федотове, – он коверкает его нелепым ударением. Отсюда у него: взапуски, полуголоден, ахти, сломлены, прилила и (честное слово!) постны...»

Вообще-то словарь Даля, в который Чуковский советует переводчикам заглядывать почаще, дает (честное слово!) два ударения в слове «ахти». Но можно было бы и не ссылаться на пушкинскую эстетику, оправдав эти «нелепые ударения» тем, что «массовое перенесение акцента с первых слогов на последние происходит в наше время неспроста... Эта тяга к наконечным ударениям исторически обусловлена давнишней тенденцией нашего речевого развития.» (К.Чуковский, «ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ») Можно было бы сказать также, что об ударениях, как и об остальных элементах поэтической речи, нельзя судить «чохом, вне связи с другими элементами данного текста» (К.Чуковский, «ЖИВОЙ КАК ЖИЗНЬ»), – а в контексте такие слова, как «постны», «полуголоден» звучат совершенно естественно). Но предположим даже, что эти  ударения действительно являются ошибками Федотова. Если учесть, что рецензент выбрал их все до единой и что таких «ошибок» на двухстах страницах стихотворного текста больше нет, то лучшим ответом Чуковскому, как обычно, были бы его же собственные слова из книги о практике художественного перевода «ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО»:

«Достоинства и недостатки художественных переводов не измеряются случайными промахами. Бывает, что переводчик делает десятки ошибок, и все же его перевод имеет высокую ценность, если в этом переводе передано самое главное: художественная индивидуальность переводимого автора во всем своеобразии его стиля.

Те критики, которые пытаются дискредитировать в глазах непосвященных читателей тот или иной перевод при помощи указаний на подобного рода промахи, пользуются такой демагогией исключительно для развращения читательских вкусов.»

«Забывчивость» Чуковского поистине поразительна: он сплошь и рядом не помнит сегодня, что писал вчера! «Неужели...не нашлось человека, который удержал бы его от такого разгула неряшливости? Можно ли так необдуманно губить и свой труд, и свое доброе имя? Если бы он обратился к кому-нибудь из знающих друзей за советом и помощью, эти люди, я твердо уверен, легко убедили бы его, что такую» рецензию «печатать... рановато», что она «не принесет ему славы, и дружески посоветовали бы воздержаться...

Но такого друга не нашлось у него... И теперь перед ним один-единственный путь: осознав свою вину перед Бернсом», Федотовым «и перед читателем, попытаться загладить ее усидчивым и упорным трудом».

 

Я отвез статью в «Октябрь», и через неделю зам. главного редактора Ю.Идашкин вызвал меня для разговора. Я прождал его почти час – он задержался на каком-то идеологическом совещании в ЦК.

– Ну, это вы его чересчур... – сказал он, перелистывая статью. – Все-таки Чуковский...

– Но ведь я же ничего не придумал! – удивился я этому почтению. – Вы можете проверить все цитаты!

– Да, конечно... Но все-таки нельзя так со стариком! И потом, знаете, – сказал он, отдавая мне статью, – нам только что ЦК запретил полемику с «Новым миром»...

Это было роковое невезение! Мест, где ее могли напечатать, было очень мало: я к тому времени уже разбирался в раскладе левых и правых сил советской литературной Москвы и понимал, что, хотя проблемы художественного перевода вроде бы и не имеют отношения к идеологии, статья, обнажая слишком далеко зашедшую гниль «столпов», тем не менее «подрывала основы».

Статья легла в стол, но работа над ней не прекратилась. Объявился Федотов, чем больше я вникал в ситуацию вокруг переводов Бернса, тем омерзительнее она выглядела, и, понимая, что переводы Маршака и его участие в этой истории нельзя обойти робким упоминанием одной строфы, я не стал дожидаться, пока у меня появится шанс на ее публикацию, и переделал концовку, добавив, вслед за цитатой из книги Чуковского «ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО», небольшой сравнительный анализ переводов Маршака и Федотова и поставив в конце вместо «точки» «восклицательный знак»:

«P.S. В самом деле, не пришло же в голову Чуковскому разобрать аналогичным образом переводы Маршака – а у того промахов множество и куда серьезнее тех, что Чуковский «нашел» у Федотова. Например, две последние строчки того же четверостишия из стихотворения «Мельник» Маршаком переведены вообще неверно, ибо в подлиннике сказано о том, что он может заработать шиллинг, а может заработать и грот (he will wine a shilling or will wine a groat). В любом случае мельник что-нибудь да заработает, и здравомыслящей деревенской девушке он мил еще и поэтому, а не потому, что он такой лихой растратчик. Федотову удалось избежать ошибок Маршака (в том числе – и «неряшливого и вялого рифмоида» «мельник – шиллинг»), не «смешивая реалий русского быта с реалиями быта шотландского»:

 

Мельник бел от пыли

С головы до ног.

За помол взял шиллинг,

А в расходах строг.

 

В стихотворении «Свадьба Мэгги» первая и третья строфы так переведены Маршаком:

 

Ты знаешь, что Мэгги к венцу получила?

Ты знаешь, что Мэгги к венцу получила?

С крысиным хвостом ей досталась кобыла.

Вот именно это она получила.

.....................................................................

А знаешь, как с Мэгги жених обвенчался?

А знаешь, как с Мэгги жених обвенчался?

Псаломщик был пьян, а священник качался

В то время, как суженый с Мэгги венчался.

 

Кобыла с крысиным хвостом – это уж что-то жутковато-сверхъестественное, мало подходящее даже для детской считалочки. Не менее серьезна ошибка и в третьей строфе: по Маршаку псаломщик и священник были уже пьяны, когда венчали Мэгги, что противоречит и здравому смыслу, и подлиннику, где они пили на свадьбе, то есть после венчания. Стихотворение испорчено безнадежно.

Почему бы Чуковскому было не заметить, что перевод Федотова и вернее, и живей?

 

Кто знает, что Мэг от отца получила?

Кто знает, что Мэг от отца получила?

Ей куцая к свадьбе досталась кобыла –

Вот что она в дар от отца получила.

.................................................................

Кто знает, как замуж ее выдавали?

Кто знает, как замуж ее выдавали?

Попа выносили, дьячка отливали, -

Вот так-то на свадьбе у Мэгги гуляли.

 

И не потому ли Чуковский не упомянул "попа" и "дьячка" как "реалии русского быта", что таким сравнением невольно подставлял бы откровенно неудачный перевод Маршака? Число примеров можно было бы и умножить, и не это ли сравнение привело к появлению такой рецензии в «Новом мире», которая должна была отбить у Федотова всякое желание переводить Бернса? Уж не сговорились ли между собой Маршак, Чуковский и «Новый мир»? И не по этой ли причине журнал позволяет себе печатать рецензию, напичканную такими эпитетами как «неряшливые и вялые рифмоиды», «нелепые ударения», «аляповатый стилистический разнобой», «бесшабашная разнузданность», «замутнение смысла», «гигантская безвкусица», «стоеросовые, шершавые стихи», а самого переводчика называет «разнузданным словесным неряхой, кропающим свои вирши спустя рукава, кое-как, на ура, на фуфу»? Ведь даже из тех немногих переводов Федотова, которые я привел здесь, видно, что рецензия Чуковского шита белыми нитками и намеренно оскорбительна; уверенность в том, что никому в голову не придет проверять Чуковского и тем более – спорить с ним, так и проглядывает в каждой ее строчке.

Как и следовало ожидать, существует органичная связь между оскорбительной формой, в которую облечены упреки Чуковского в «Новом мире», и методом их обоснования: «Сколько ни думай, никак не смекнешь, – пишет Чуковский, – что же может означать такое двустишие:

 

Разменивая с глупой

Достоинство мужское...

 

или

 

По мере силы избегай

Критических разъятий...»

 

Непонятно, что непонятно Чуковскому в первом «двустишии», – разве что он совершенно лишен чувства юмора, позволяющего увидеть игру слов? Непонятно, как можно вообще вырывать из контекста «двустишия» и пытаться «смекнуть», что они означают. Что же касается последнего «двустишия», то перед нами тот редчайший случай, когда цитата, вызывающая недоуменный вопрос рецензента, одновременно является ответом не только на этот вопрос, но и на всю рецензию в целом – и не только Чуковскому, но и журналу «Новый мир»!»

 

И тут еще один шанс мне дал мой друг Саша Алшутов.

У него только что вышла книжка морских стихов («Рыбацкий хлеб»), которые очень понравились председателю правления Союза писателей РСФСР Леониду Соболеву («Морская душа»), и они по поводу выхода этой книжки и личного знакомства месяц подряд гудели то у Соболева, то в ЦДЛ. В одно из просветлений среди этого русского веселия Саша, приехав ко мне, рассказал, что Соболев осенью побывал в Англии и, будучи в Шотландии, имел неосторожность похвастаться тем, что у нас Бернса не один Маршак переводит, и показывал книжку Федотова; как раз в этот момент и вышел «Новый мир» с рецензией Чуковского, и Соболев оказался в дурацком положении. Я дал прочесть Саше статью, и он предложил показать ее Соболеву – как-никак еженедельник «Литературная Россия» был органом правления Союза писателей РСФСР!

В тот же день Соболев прочел ее и с резолюцией, «рекомендующей» опубликование, отправил с курьером в «ЛитРоссию»; я должен был зайти туда, в отдел критики, через неделю, что я и сделал. Редакторы сидели в большой общей комнате, и когда я спросил, с кем я могу поговорить по поводу моей статьи и назвал свое имя, в комнате стало тихо, а все взгляды скрестились на моей нескромной персоне. Я понял, что шорох от статьи уже пошел. Выяснилось, что статью забрал главный редактор, К.Поздняев, и что ответ мне передадут через секретаря.

Статью мне вернули через три недели с устным отказом под каким-то благовидным предлогом. По своим каналам, через сотрудников «Литературной Газеты», которая тогда размещалась в том же здании, я узнал, что Поздняев, прочитав статью и отдавая ее секретарю для передачи мне, сказал: «Только через мой труп!» (Как мне потом объяснили, Поздняев с Чуковским были соседями по дачам в Переделкино.) Тем не менее статью Чуковскому почитать он дал (думаю, не без задней мысли: ему, видимо, было приятно дать понять старику, что он ее тоже прочел и знает о его беспринципности). Мне передали, что Чуковский вдоволь посмеялся над ней (смешно было даже ему) и отметил, что я хорошо изучил его труды. К моменту получения этой информации я уже хорошо представлял степень его циничности и не удивился.

Мне вернули статью, Федотов куда-то пропал, круг замкнулся, я занялся другими делами – но, как видите, рукописи не хотят гореть: пришло время и для этой.

Перечитывая статью более чем сорокатилетней давности, я не мог не улыбаться  задору, с каким она была написана. Тем не менее я решил ничего в ней не менять: что было, то было, я и сейчас вряд ли написал бы ее по-другому и подписываюсь под каждым тогда написанным словом – разве что готов признаться в некотором пережиме с «храни царя» (хотя советский псевдопатриотический экзерсис Чуковского с помощью этого гимна мне и удалось уесть); я знаю, перевод Федотова имеет теоретическое обоснование и право на существование, но если бы я переводил это стихотворение, я бы, возможно, все-таки использовал формулу «Храни короля!» – даже если бы для этого мне пришлось изменить размер стихотворения, положенного на музыку еще при Бернсе.

В любом случае для меня эта статья была важна тем, что в ней я освоил излюбленный мною в дальнейшем способ критики – метод «двойного удара»: анализа текста, с которым я полемизирую, с прямым подтверждением моих аргументов цитатами из этого текста или из других трудов его автора – цитатами, работающими на мою мысль вне зависимости от того, закавычены они или нет. Из всех тональностей литературной критики (уважительной, снисходительной, иронической и саркастической) сарказм, которым отличается этот метод, – очень сильное оружие, и применимо оно далеко не всегда: для этого анализируемый текст должен такие возможности предоставлять, что бывает, когда его автор или сознательно врет, или когда он сер и банален (или когда имеет место и то, и другое).

 

За последние годы опубликовано немало воспоминаний современников Чуковского, знавших его хорошо и написавших о нем; как мне кажется, моя статья неплохо с ними корреспондируется, а они позволяют лучше понять тайные мотивы этой странной рецензии Чуковского. Так что же видно сегодня – нам, уже знающим многое из того, что не было очевидным в 1964 году и что осталось «за кадром»?

Конечно, Чуковский в этой рецензии сплошь и рядом передергивал, подтасовывавал и просто врал – но ведь он это делал издавна и всю жизнь: еще в 1910 году Саша Черный писал о его критическом «методе» в стихотворении «Корней Белинский»:

 

Закрыв глаза и перышком играя,

Впадая в деланный, холодно-мутный транс,

Седлает линию... Ее зовут кривая –

Она вывозит и блюдет баланс.

.........................................................................

Затем смешок. Стежок. Опять смешок.

И вот плоды случайного улова –

На белых нитках пляшет сотня строк.

 

Его рецензия на переводы Федотова написана оскорбительно, но он всегда писал критику оскорбительно; например, Бальмонта он ошельмовал, обозвав его Шельмонтом за переводы Шелли (шутка, допустимая в кругу друзей, но не в печати), – а ведь лучшие из этих переводов до самого последнего времени были и лучшими русскими переводами Шелли. Но одно дело – оскорблять людей, которые могли ответить (и Чуковскому – отвечали), а другое – оскорблять Федотова (например, сравнивая его с капитаном Лебядкиным), зная, что тот ответить не сможет. Желтая пресса всегда была подла, но советская желтая пресса была подлей стократно.

Что ж, за 50 с лишком лет, прошедших с момента появления этого стихотворения Саши Черного, Чуковский совершенно не изменился – но почему бы ему измениться? Человек живет не умом, а характером. Евгений Шварц озаглавил свои воспоминания о Чуковском «Белый волк»; я думаю, что ему бы больше подошло – «Желтый волк».

Ну, а как же мое стройное доказательство того, что Чуковский стоял на позициях буквального перевода, и отсюда, мол, все эти недоразумения? Да не было ничего подобного – ни позиции, ни недоразумений! Чуковский делал вид, что всерьез занят разбором переводов Федотова, на самом деле просто уничтожая его под любым предлогом, а я сделал вид, что принимаю всерьез его «разбор», чтобы таким образом поймать его за руку (и мне это удалось; правда, мне не удалось тогда крикнуть: «Мошенник!» громко, во всеуслышанье).

На самом деле у Чуковского вообще не было никакой точки зрения: он был абсолютно беспринципен и каждый раз становился на ту точку зрения, какая ему была удобна и выгодна в этот момент (вот тут самое время читателю, пропустившему мелкий шрифт, вернуться к нему). Его совершенно не волновали человеческие последствия его лживых «разоблачений» и ему было наплевать, что о нем будут думать или говорить. Подумаешь, поймали за руку: да он напишет прямо противоположное, без стыда озаглавит: «МОЙ ОТВЕТ», и концы в воду... очередной статьи!

Когда Чуковский вспоминает, как Маршак, выпросив у него книжку Квитко, внаглую перешиб переводы у Фромана, которому эти переводы были обещаны и жизненно необходимы (любопытно сегодня читать, как Чуковский пытается переложить свою вину на других: ведь, зная Маршака, Чуковский не имел права давать ему стихи, уже обещанные Фроману, и в этой истории виноват больше всех), и с негодованием пишет: «У меня тряслись руки...», я не могу не спросить: почему у него не тряслись руки, когда он так хладнокровно и бессовестно уничтожал Федотова?

С другой стороны, как это согласуется с тем, что он же принес Цветаевой бутылку молока, когда она голодала сама и ей нечем было кормить двоих детей – притом, что у него самого в этот момент пищали три клюва? – Для меня эта бутылка молока неизмеримо важней всех его добрых дел в те годы, когда он был обласкан советской властью и награжден всяческими орденами и премиями. Как в нем уживались эти два человека и по какому из них будут судить о нем потомки? Ведь человеческие поступки в литературе важнее любых литературных заслуг, потому что – я в этом убежден – в конечном итоге первые определяют потолок вторых.

И тут мне могут напомнить: у него жил Солженицын.

Солженицын был в те годы щепетилен, когда ему предлагалась помощь, и, полагаю, вряд ли принял бы ее от Чуковского, если бы не его дочь, муж которой погиб в лагере в 37-м, – а взаимопомощь тех, кого ожег ГУЛАГ, была святым делом. (А если б даже и у него, то невелика заслуга: в те годы он уже был неприкасаемым и мог не бояться.)

Но мне могут возразить: он написал столько замечательных книг.

Отвечаю: из всех его книг останутся только детские стихи да «От двух до пяти» (не им написанная, но им собранная, и его собственный текст среди детских постоянно проваливается); все остальное либо вздорно, либо оскорбительно, либо банально и противоречиво.

Мне могут, наконец, попенять: он замечательно пересказывал для детей замечательные книжки.

Возражаю: его переводы и пересказы испорчены либо моралистической отсебятиной, либо идеологическими сокращениями. Так, выполняя советский идеологический заказ, Чуковский сделал из глубоко религиозной книги Дефо «Робинзон Крузо» (религиозный аспект и был главным в замысле Дефо) советский приключенческий шлягер для детей, вымарав любое упоминание о Боге, – а что было бы с Робинзоном без молитвы? (Напомню, что прототип Робинзона за 4 года на необитаемом острове разучился разговаривать.)

Вернемся к его рецензии. Невольно хочется спросить: зачем Чуковскому на старости лет понадобилось так мараться? Не из-за денег же: сколько бы «Новый мир» ему ни заплатил – копеечное дело по сравнению с гонорарами за бесконечные переиздания его книг! Любовь к Маршаку, и как следствие – попытка оградить его переводы от конкуренции? – Общеизвестно, что Маршака он, мягко говоря, недолюбливал. И уж конечно не ради славы принял он участие в этой позорной травле Федотова; эта рецензия не нужна ему была ни с какой стороны.

Я вижу одно объяснение: им руководила клановая солидарность. И, выходит, эта подсоветская литературная борьба, в которой все было дозволено, все-таки была обыкновенной борьбой за кормушки: цель оправдывала средства, а средства в виде потиражных, Сталинских, Ленинских и прочих премий и были целью. И если это так (а другого объяснения я не нашел), то мне жаль не только Виктора Федотова, которому Чуковский загубил жизнь и судьбу, но и самого Чуковского, который в литературной борьбе шел на человеческую подлость.

 

P. P. S. А в «Новом мире» я все-таки потом напечатался, хотя эта публикация радости мне не принесла, не обошлась без приключений и привела к серьезным нервным потерям и моим, и отдела критики журнала, – но это уже другая история.

 

P.P.P.S. О продолжении моих взаимоотношений с "Новым миром" см. в материалах сайта "Бодался теленок с "Новым миром" (http://telyonok.narod.ru).

 

 

 

ГЛАВНАЯ

ХОД КОНЕМ

О ВРЕДЕ КАБАНЬЕЙ ГОЛОВИЗНЫ

РЕПЛИКА "ИЗ ТУМБОЧКИ"

МЕЛКИЕ БЕСЫ РУССКОЙ ПУШКИНИСТИКИ

В УГАРЕ ПОЛИТИЧЕСКОГО РАЗБОЛТАЯ

НЕ СОЦИАЛЬНАЯ ОПАСНОСТЬ, А ТОРЖЕСТВО ОДЕРЖАНИЯ

 

 ПУТЕВОДИТЕЛЬ

http://kozarovetsky.narod.ru

ФОРУМ

 

ССЫЛКИ

Hosted by uCoz