http://polemical.narod.ru/06.htm

 

 

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ

 

В УГАРЕ ПОЛИТИЧЕСКОГО РАЗБОЛТАЯ

(Новый мир», до востребования)

 

…Ты сказал.

Мтф., XXVI, 11

 

«Скандальная, в принципе, вещь. Так мне и сказал один ее читатель: скандальная повесть», – пишет Евгений Ермолин в своей рецензии «ГУЛАГ. До востр.» (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2004/9/erm12.html; «Новый мир», №9, 2004;) на новую повесть Евгения Федорова.

Итак, о том, что «Поэма о первой любви» – вещь скандальная, вроде бы говорит не сам Ермолин, а некий читатель. Ермолин полагает, что «едва ли это вполне справедливо» (здесь и далее везде курсивом выделены цитаты из рецензии Ермолина). То есть надо понимать так: не вполне, но справедливо. Словом, и с точки зрения Ермолина вещь, в общем-то, «скандальная». Обличительный монолог героя повести, утверждает Ермолин, на самом деле передает сегодняшние взгляды бывшего диссидента Федорова, и Федоров в этой повести «изменил святому знамени» диссидентства. И Федоров на нее «поставил». Лучшим же доказательством того, что Федоров на эту повесть «поставил», Ермолин считает тот факт, что она напечатана почти одновременно сразу в трех местах: в журнале «Континент» (№117), красноярском альманахе «День и ночь» и в сборнике федоровской прозы «Проклятие» (М., «Практика», 2003).

Замечу, что, во-первых, это принципиально различные издания: традиционно альманахи, публикующие широкий спектр прозы, часто перепечатывают и те произведения, которые до этого публиковались в журналах; то же самое относится и к сборникам прозы самих писателей, и до сих пор это никогда никого не удивляло. Во-вторых, у всех трех изданий разные читатели: «Континент» – журнал преимущественно русской эмиграции в Европе, «День и ночь» – альманах читателей Сибири, а книга прозы Федорова, тираж которой 1000 экз., предназначена для не слишком широкого круга московских читателей, которые могут позволить себе приобрести издание в твердом переплете. В этом тоже нет ничего особенного или удивительного, и заявлять, что Федоров на эту повесть «поставил», не было никаких оснований. Но есть здесь еще одно обстоятельство, которое Ермолин обходит стороной в своей статье, – а оно немаловажно и для понимания того, почему появились одновременно три издания, и для понимания писательской позиции, и для понимания степени соответствия ей точки зрения Ермолина.

Дело в том, что в «Континенте» повесть опубликована с сокращениями. И характер этих сокращений свидетельствует, что ее практически одновременная тройная публикация связана отнюдь не с тем, что Федоров на повесть «поставил»: ведь в журнальном варианте из нее исключены все места, где прямо или косвенно речь идет об Андрее Дмитриевиче Сахарове. Не имея возможности утверждать со стопроцентной уверенностью, как именно это произошло, все же попробую реконструировать ситуацию.

Герой «Поэмы» – человек озлобленный. В юности он наделал глупостей (в данном случае – из-за несчастной любви, но могло быть и по иным причинам), попал в лагерь, а, будучи человеком слабохарактерным, духовно сломлен и, как и бывает в таких случаях, вместо того, чтобы винить самого себя, пытается вовне найти виновных в своей искореженной судьбе. Такими виновными у него оказываются диссиденты, которых он достаточно хорошо знает – и по воле, и по лагерю. Но как только он выбрал диссидентов на роль виноватых во всех бедах – и своих, и страны, – он, обличая их, неизбежно должен выразить и свое отношение к Сахарову как к несомненному лидеру правозащитного движения.

Поскольку именно Сахаров для обвинений наименее уязвим, он вызывает у нашего героя наибольшую злобу, а ненависть, которой пропитаны все его пассажи по поводу наших диссидентов, в тех местах, где речь идет о Сахарове, наиболее сильна и выразительна. Разумеется, его «аргументы» порой смешны, порой диковаты, порой откровенно подлы, но, поскольку их предваряет аргументация в адрес нечистоплотности Краснопевцева, Красина, Якира и Дудко, которые в реальной жизни в критических ситуациях действительно вели себя не всегда достойно, пафос его разоблачений в их адрес, по замыслу автора, бросает тень и на Сахарова.

Для понимания «технологии» такого переноса обвинений со слабых духом на одного из лучших представителей правозащитников читатель все же должен быть думающим – но читатель и вообще обязан быть думающим. Страховаться от неумения думать – будь то критика или рядового читателя – заведомо бессмысленное занятие и для писателей, и для издателей. Между тем, видимо, опасаясь, что, поскольку повесть написана «от первого лица», большинство читателей не сможет отделить «героя» от автора и что пафос ненависти рассказчика к тем, кто хоть в какой-то степени своими поступками оправдал исступленный накал его обвинений, заставит читателей невольно перенести это оправдание и на его отношение к тому, кто был знаменем диссидентов, – опасаясь этого, «Континент», скорее всего, предложил автору сократить те места, где речь идет о Сахарове. Я не вижу другого варианта реконструкции хода событий, поскольку, если бы инициатива сокращений исходила только от автора, он не стал бы одновременно с публикацией в журнале еще дважды издавать повесть в полном виде, а если бы журнал был не согласен с автором концептуально, он бы просто не взял ее в любом виде.

К чему привели сокращения в «Континенте»? В таком виде повесть просто оскоплена. Совершенно очевидно, что писать о наших диссидентах и не упоминать о Сахарове немыслимо: правозащитное движение без его фигуры непоправимо теряет и в масштабе, и в авторитете. Но говорить о правозащитниках в таком обличительном тоне, с пафосом такой ненависти – и обойти молчанием фигуру Сахарова?! Для писателя это и совсем уж невозможно. В таком варианте весь этот истерический монолог героя «Поэмы» яйца выеденного не стоит, его позиция становится совершенно беззащитной, поскольку у любого читателя первый же вопрос будет: «А как же Сахаров?!»

Да, герой-рассказчик – человек озлобленный, ненавидящий все и всех вокруг, пестующий свою ненависть и постоянно старающийся найти ей оправдание, – но он не идиот. Он понимает, что к Сахарову с налету не подступишься, что начинать надо с тех, кто даст ему возможность набрать высоту обличительного пафоса и уже с этой высоты, как бы набрав аргументов правоты и для следующего шага, обрушиться на Сахарова. И писатель Федоров тактическую осторожность своего героя, психологию поступательного наращивания его пафоса и затем полного его «распоясывания», когда пресловутая высота набрана, передает безупречно.

Мог ли автор сам, по доброй воле, без какого-либо давления извне пойти на такие сокращения? Я никогда в это не поверю. Я просто не могу считать писателя глупее своего произведения. Не знаю, какое ему было поставлено условие, не могу судить о степени давления, но уверен, что какое-то давление было.

Ответ на вопрос, имел ли моральное право журнал идти на такие сокращения, для меня очевиден: если дело обстояло так, как я предположил, такая цензура, мягко говоря, не вызывает симпатии, несмотря на «благой» замысел журнала. Вопрос, имел ли моральное право автор так уродовать свою вещь (вряд ли сокращения были произведены без его ведома, а другого слова для такой самоцензуры я не подберу), – вне моей компетенции. Я не знаю, чья была инициатива в таком усекновении, я не знаю, чем руководствовался автор (например, может быть, он остро нуждается в деньгах для покупки дорогостоящего лекарства). В конце концов, и Пушкин был вынужден подчиняться цензуре, а надежда издать повесть в несокращенном виде у Федорова оставалась – и, как оказалось, была вполне реальной. Важно другое: в наши дни существует цензура не лучше той, против которой боролись диссиденты; это цензура, главный рычаг которой – денежная зависимость писателя, не имеющего других источников доходов, кроме публикаций, от диктующих ему правила игры издателей. В такой ситуации кто из критиков без греха и бросит в писателя камень?

Если бы Ермолин не заметил сокращений в «Континенте», это не делало бы ему чести как критику вообще и как критику, пытающемуся интерпретировать факт одновременной тройной публикации повести Федорова, – в частности. Но ведь, с одной стороны, он является членом редсовета «Континента» и его постоянным автором, а с другой – о том, что в «Континенте» повесть сокращена, сказано в «Новом мире» (№5, 2004), в обзоре периодики, и, если бы даже Ермолин это упоминание пропустил, в редакции «Нового мира», принимая рецензию, не могли не обратить на это внимание критика. Почему же, зная об отличиях в текстах публикаций, он об этом ни словом не обмолвился, а вместо анализа такого существенного факта занимается исследованием слухов «с сорочьего хвоста»?

И вот тут напрашивается неожиданный ответ: озвучивание факта публикации повести Федорова в «Континенте» с сокращениями Ермолину невыгодно. Этот факт для него – как нож острый. Он рушит концепцию всей ермолинской статьи. Вот и пришлось критику сделать вид, что он не заметил сокращений, – что не делает ему чести втройне.

В самом деле, проведенная реконструкция смысла этой тройной публикации показывает, что «Континент» вполне разобрался в позициях автора и персонажа его повести, что для журнала нет никакой загадки в характере и поведении главного героя и что никакого тождества между ним и автором журнал не находит. В противном случае можно было бы сказать, что и «Континент», всегда бывший журналом прежде всего писателей-диссидентов, также «изменил святому знамени». Ведь как ни крути, а именно эти сокращения говорят о том, что «Континент» и Федоров во взглядах на повесть сходятся и что концептуальные натяжки Ермолина шиты белыми нитками.

«Громкого скандала после публикаций федоровской повести, однако, кажется, не случилось, – недоумевает Ермолин. – Не знаю, право, почему». Он гадает о возможных причинах того, почему скандала не получилось, но почему-то «ему даже в голову не приходит» самое простое: скандала не было потому, что Федоров и не собирался скандалить. Ермолину не хочется считаться с тем, что герои прозы Евгения Федорова и писатель Федоров – не одно и то же и что «бесконтрольная внутренняя свобода» писателя дает ему возможность смотреть на политику со стороны, в ней не участвуя. Он просто не хочет видеть, что под этим «святым знаменем» диссидентства писатель Федоров вообще никогда не стоял и не стоит – просто потому, что он и не принимал на себя подобных обязательств.

Это ведь не Федоров, а Ермолин считает, что под знаменем должен стоять каждый «свободный интеллектуал»; при этом он уверен, что рано или поздно каждый должен «изменить святому знамени». По Ермолину, именно это и есть свидетельство роста. Он и сам, например, нет-нет, да и совместит «романтико-анархический строй духа с волей к гармонической форме, каковая на плоскости общественного благоустроения испытанным маршрутом доводит…в исхилившемся Отечестве до цезарепапизма и прочих прелестей сугубой византийщины». (Не смог отказать себе в удовольствии продемонстрировать этот образец безвкусицы и претенциозности стиля Ермолина!)

«Чем же Федоров хуже?» – спрашивает у нас Ермолин. «Мало ли чего можно предположить в …угаре политического разболтая! – ответим мы ему его же словами. – Но всему есть мера.» В конце концов, до какой же степени натяжек можно докатиться в такой концепции, если всерьез утверждать, что Федоров солидарен с такими вот взглядами, высказываемыми его героем: «…Ренегат, фашист, черносотенец, Союз русского народа, погромщик? А я имею нечто вам сказать! Да, я такой! Я прикипел сердцем к следователю, признаю это!» И вот уже, приписывая Федорову то, что Федоров вкладывает в уста своего персонажа, Ермолин дает понять, что именно писатель «встает во фрунт и поет михалковские гимны лагерной охране»!

Откровенный произвол, с помощью которого Ермолин натягивает «аргументы» на каркас своих умозрительных построений, наводит на мысль о попытке критика просто лишний раз обратить на себя внимание. И стоит внимательно приглядеться к тексту его статьи, как, наряду с произвольностью и оскорбительностью его безапелляционных утверждений, это постоянное желание погромче вскрикнуть, встать в «скульптурную» позу, сказать что-нибудь многозначительное становится видным во всем – и если не в каждом предложении, то уж, во всяком случае, в каждом абзаце.

Отсюда и его неуклюжие попытки подделаться под стиль Федорова этими «ё-моё», «диссида и лабуда». Между тем такая стилизация уместна лишь когда она выдержана на протяжении всей критической статьи; в противном случае она оказывается беспомощной претензией, что и происходит у критика. В самом деле, какой необходимостью продиктовано это сленговое словоупотребление с претензией на мат? У Федорова выражается его герой, лагерник, для которого этот язык (имею в виду мат и «феню») – если и не родной, то укорененный в родной, сплавившийся с ним за годы лагерного общения; но критику-то зачем понадобилось употребление «убогого сленга улицы» (выражение самого Ермолина из его статьи «Твердь», опубликованной в другом номере «Континента»)? И уж не в этом ли у него «находят стилистическое сходство с Бердяевым» (это из его же интервью «Реабилитация свободы», также опубликованном в «Континенте»)?! Каков, однако, скромник!

В результате у Ермолина попытки «раскованного балагурства» в подражание Федорову превратились в натужное и немотивированное, случайное употребление полунормативной лексики, «эрудиция» – в пустозначительное использование иностранных слов, а «игра ума» – в такие вот претенциозные упражнения: «…Факт есть факт: упрямый, гадина, как моя кошурка Мася.» Поразительно это стремление постоянно пыжиться. Поразительно это отсутствие вкуса. И поразительно это самолюбование, уверенность, что «красоты» его «стиля» – это последнее слово литературной критики. Он в упор не видит ни своей напыщенности, ни своих противоречий.

Невольно хочется спросить: что движет критиком? Желание с многозначительно-претенциозным видом встать в позу учителя жизни? Или сесть в позе роденовского «Мыслителя»? Так ведь критик, не составивший себе труда разобраться в смысле задуманного писателем, при такой претенциозности – по известному пародийному рисунку – может оказаться в позе «мыслителя» на унитазе!

И все же я бы поостерегся утверждать, что критик хочет обратить на себя внимание только напыщенной позой и своими стилистическими «изысками». И дело даже не в том, что он принял на свой счет упреки и обвинения, брошенные диссидентам озлобленным героем повести, и теперь сводит счеты с автором, – хотя при его непомерных претензиях я вполне мог бы допустить, что он считает себя одним из ведущих борцов за свободу всех времен и народов. Есть и гораздо более серьезные основания считать, что эта рецензия написана с определенным расчетом и с явным учетом «настоящего момента», что не повесть Федорова интересовала Ермолина, а нечто совсем другое, и что не будь этой повести вообще, он бы нашел какую-нибудь другую и разобрал бы ее с тем же пристрастием и теми же выводами.

Вот тебе, читатель, «новость с сорочьего хвоста»: по мнению Ермолина, «Евгений Федоров изменил святому знамени и в последние годы сделался крайним государственником». Откуда Ермолин это взял? Из «причудливых скрещений смысловых теней» и «замысловатой игры мотивов» своей рецензии? Которые у Ермолина становятся «исчерпывающей документацией»?

Взял он это ниоткуда, с потолка, так ему захотелось оттрактовать повесть. Но на вопрос «откуда взял» можно ответить и по-другому, объяснив, зачем он это сделал. Ответ на «зачем» и содержится в самом упреке Ермолина, одновременно проясняя истинную причину появления этой странной рецензии.

Нынче ведь теле- и радиоведущие и газетные обозреватели разделили политиков на государственников и либералов (как будто государственники не хотели бы считать себя либералами, а либералы – государственниками). Это деление – на устах, на языке, нынче это модно, об этом все говорят. И вот Ермолин пожелал отметиться в этой «борьбе умов» и тем самым встать под «святое знамя». Для этой-то цели, как предмет обличения, ему и понадобился «крайний государственник», а в качестве такой безответной мишени он и выбрал Федорова и его повесть.

«Возникает стойкое ощущение», что Ермолин «подхватил модную идеологическую чесотку». Безудержное стремление встать «под знамя» и показать всем вокруг, какой он горячий поклонник свободы, сыграло с критиком злую шутку, и Ермолин не заметил, как все, что он пытается приписать Федорову, оборачивается против него самого (поистине, никто не скажет о тебе лучше, чем это сделаешь ты сам). Ведь это не Федоров, а критик «предлагает неокончательность плоских истин». Это утверждения Ермолина «лишены строгой доказательной силы» и «глубинной истинности» и «являются только головной причудой упражняющегося сочинителя». И в результате, в полном соответствии с замыслом его статьи, именно у Ермолина имеет место «тенденция к релятивизации истины, проявляющаяся в фельетонизме» (читатель, оцени стиль!).

«В чем тихий ужас положения»: критик «подпадает под логику героя-рассказчика» своей рецензии «и в какой-то момент начинает сожительствовать с ним. Открывает шлюзы, дает разгуляться во всю ширь безумно-болтливому персонажу. Что там теперь говорят нам, будто герой и автор» рецензии — «не одно и то же! Мы эти кислые щи не лаптем хлебали и сами все про это знаем!»

«Жертвой такой психической атаки, такой слепой словесной раскрутки» и оказалась повесть Евгения Федорова, которому он напоследок дает сознательно оскорбительную оценку, выделив ее в отдельный абзац, – и эта оценка, как бумеранг, только обогнув писателя и его повесть, вернулась-таки прямо к Ермолину, явно впавшему в «цезарепапизм» и «сугубую византийщину» по отношению к писателю:

«Предсмертная диарея дедушки-священника много достойнее этого вербального поноса» распоясавшегося рецензента.

 

P.S. По свежим следам прежде всего я собирался предложить эту реплику для публикации альманаху «День и ночь», но опубликованная в «Новом мире» информация о том, что альманах прекратил существование, заставила меня изменить намерение, и я предложил ее «Новому миру». В НМ В.Губайловский материал прочел, но сказал, что отвечать (тоже по телефону) будет И.Роднянская. Роднянская сказала, что материал она прочесть не успела, потому что очень занята, но из того, как она яростно защищала Ермолина, и из того, в чем она проговаривалась, стало ясно, что она его все-таки прочла. На мой вопрос, не стыдно ли ей за эту публикацию НМ, она чуть ли не в крик заявила «Не стыдно!» и тут же наврала, будто в разговоре с Г.Померанцем Е.Федоров подтверждал «единение диссидента со следователем» как свою собственную позицию (наш разговор состоялся на другой день после передачи по телевидению о Померанце, где тот высочайше отозвался о Федорове!). На мое предложение опубликовать мою реплику вместе с ответом на нее Ермолина Роднянская категорически отказалась, «не читая».

Получив такой резкий отказ от редакции НМ, я отослал реплику в «Литературную газету», «Экслибрис» и журнал «Знамя».

В «Экслибрисе» сотрудник, занимающийся этим приложением к «Независимой газете», сказал мне, что они «не испытывают ненависти к НМ, чтобы публиковать такой материал».

В «Литературной газете» мне сказали, что такой большой материал они опубликовать не могут – хотя я своими глазами видел и читал в «Литгазете» материалы и побольше, нежели мой, например статьи Л.Аннинского, П.Басинского, А.Латыниной и др.

В «Знамени» не согласились с моим разбором статьи Ермолина, сказав, что он имеет право на свою точку зрения – хотя тут же и добавив, что я тоже имею такое право. На мое предложение поместить мою статью вместе с ответом Ермолина или кого-либо еще мне отказали под тем предлогом, что «Знамя» – «респектабельный журнал и такое себе позволить не может». Мне пришлось принять к сведению, что для «Знамени» я не респектабельный автор.

Честно подверстав к рецензии ответы из НМ, «Литгазеты», «Экслибриса» и «Знамени», я послал ее в «Октябрь», «Москву» и «Дружбу народов». В «Октябре» мне сказали, что они солидарны с позицией «Знамени» (а следовательно, что я не респектабельный автор и для такого журнала как «Октябрь»), что этот материал не является общечеловеческим (!), а потому может быть опубликован только в том журнале, к которому он имеет отношение, то есть в НМ.

В «Москве» и «Дружбе народов» мне также отказали в публикации и тоже выразили удивление тому, что НМ не хочет печатать этот материал – ведь как раз этот журнал вроде бы и должен быть заинтересован в такой публикации. Я не стал объяснять, что для Роднянской согласиться на публикацию этого материала равносильно тому, чтобы саму себя высечь, но на всякий случай снова позвонил в НМ и спросил, прочла ли, наконец, Роднянская мою реплику. Инна Бениционовна заявила мне, что она прочла ее сразу (!) и тогда же мне отказала, а когда я сказал, что я показывал реплику во всех московских журналах и что все считают, что публиковать ее должен НМ, с ней чуть не случилась истерика, и, заявив, что они ее публиковать не будут, бросила трубку.

Не будучи уверен, что точка зрения Роднянской совпадает с точкой зрения редколлегии НМ, я написал письмо главному редактору журнала А.В.Василевскому и чуть было не отправил его, когда узнал, что «День и ночь» возобновился. Обрадованный (кому, как не редакции альманаха вступиться за честь и достоинство своего автора?!), я связался с его главным редактором, Романом Солнцевым. Первая реакция редакции альманаха меня обнадежила, но потом я случайно выяснил, что Солнцев – автор НМ, и понял, что на конфронтацию с НМ альманах не пойдет – что и подтвердило время. Все вернулось на круги своя, и у меня осталась последняя – пусть и призрачная – надежда на то, что главный редактор НМ окажется дальновиднее зав. отделом критики своего журнала, и я отправил-таки подготовленное письмо:

 

Главному редактору журнала «Новый мир»

А.В.Василевскому

 

Глубокоуважаемый Андрей Витальевич!

В Вашем журнале (2004, №9) была напечатана обширная рецензия Е.Ермолина «ГУЛАГ. До востр.» на повесть Е.Федорова «Поэма о первой любви», опубликованную в журнале «Континент» (№117), красноярском альманахе «День и ночь» и сборнике прозы писателя «Проклятие» (М., 2003). Мало того, что критик в своей рецензии исказил суть произведения писателя, его статья к тому же недопустимо оскорбительна по тону и выражениям. Считая своим долгом встать на защиту не только повести, но и чести и достоинства самого писателя, я написал реплику г-ну Ермолину под названием «В угаре политического разболтая» и, естественно, в первую очередь предложил ее для публикации Вашему журналу, однако И.Б.Роднянская категорически отказалась публиковать ее. Я поочередно предлагал эту реплику всем «толстым» московским литературным журналам, но все они отказались от этого материала, полагая, что он не имеет к ним отношения и должен быть опубликован в «Новом мире» (сразу замечу, что ни Роднянская, ни любой из наших литературных журналов никаких претензий к тону или литературному качеству моей реплики не высказали).

Мне представляется, что отказ И.Б.Роднянской в публикации моего материала продиктован, главным образом, тем, что фактически именно она несет ответственность за опубликование рецензии г-на Ермолина на страницах Вашего журнала. Не имея права считать, что мнение И.Б.Роднянской целиком совпадает с позицией «Нового мира», я полагаю, что журнал отвечает за поступки руководителя своего отдела критики и потому считал бы справедливым опубликование моего ответа г-ну Ермолину – как считают и в других литературных журналах – на страницах именно «Нового мира». Поскольку И.Б.Роднянская вынудила меня показать этот материал в других журналах и тем самым вынести сор из Вашей избы, «Новому миру», как мне кажется, было бы целесообразно продемонстрировать, что для него признавать свои ошибки естественно и не зазорно, и мою реплику напечатать.

На случай сбоя в услугах почты, которая в последнее время не всегда четко работает, посылаю свое письмо с уведомлением о вручении.

Текст моей реплики «В угаре политического разболтая» прилагаю. Во избежание недосмотра со стороны И.Б.Роднянской, каждая страница моей реплики мною также подписана.

С глубочайшим почтением,

искренне Ваш В.А.Козаровецкий

22 июня – 31 августа 2005 г.

 

Поскольку ответа на мое письмо так и не последовало, я решил опубликовать мою реплику в Интернете. Несмотря на то, что с момента публикации повести Е.Федорова и рецензии Е.Ермолина прошло уже немало времени, я считаю необходимым опубликовать ее по следующим причинам:

1. Статья рецензента «Нового мира» Ермолина оскорбительна по тону и потому не должна остаться без ответа: в вопросах чести не существует срока давности. 

2. Статья рецензента «Нового мира» Ермолина отвратительна по духу, поскольку построена на намеренном искажении смысла произведения писателя, то есть на лжесвидетельстве, и потому не должна остаться без ответа.

3. Подобные статьи грозят стать типичным явлением нашей литературной действительности.

4. По реакции на эту публикацию можно будет судить о сегодняшнем уровне отдела критики журнала «Новый мир» и самого журнала. Журнал обязан либо публично отстоять позицию своего рецензента, либо принести свои извинения писателю.

15.09.07

 

ГЛАВНАЯ

ДВОЙНОЙ УДАР – ответ на статью К.Чуковского в "Новом мире";

ХОД КОНЕМ – рецензия на две книги о пушкинском авторстве сказки "Конек-Горбунок"; 

О ВРЕДЕ КАБАНЬЕЙ ГОЛОВИЗНЫ – ответ на рецензию А.Злобиной в "Новом мире" (на книгу Гилилова);

РЕПЛИКА ИЗ "ТУМБОЧКИ" – ответ на статью Л.Аннинского в "Литературной газете" по поводу "смерти литературы";

МЕЛКИЕ БЕСЫ РУССКОЙ ПУШКИНИСТИКИ – ответ на выступление наших известных пушкинистов по телевидению 6 июня 2005 года по поводу книги Н.Петракова "Последняя игра Александра Пушкина" и на рецензию Б.Сарнова по ее же поводу в "Вопросах литературы";

НЕ СОЦИАЛЬНАЯ ОПАСНОСТЬ, А ТОРЖЕСТВО ОДЕРЖАНИЯ открытое письмо Ольге Седаковой.

 

 

 

Найти:

на

 

http://discussion-1.narod.ru

http://discussion-2.narod.ru

http://gorbunock.narod.ru

http://intervjuer.narod.ru

http://lev-trotskij.narod.ru

http://telyonok.narod.ru

www.lito.ru

www.muary.ru

www.poezia.ru

Яндекс цитирования

Hosted by uCoz